Top.Mail.Ru
Камерный театр и «Косматая обезьяна» | СМИ о Московском драматическом театре

О театральных неудачах или мнимых неудачах многие театральные критики пишут с таким злорадством, что невольно кажется, будто эти критики являются прямыми врагами развития театра. На самом деле это, конечно, не так; это просто довольно отвратительный профессиональный порок. Но мне кажется, что даже самые злые театральные критики всегда с известной внутренней радостью пишут об успехе. Для этого, конечно, среднему профессиональному рецензенту надо преодолеть страх, что о нем скажут, что будто он недостаточно критически остер, недостаточно требователен.

Не будучи профессиональным театральным критиком, но с величайшим волнением и любовью присматриваясь к развитию театра, я всегда испытываю как нечто глубоко болезненное и грустное, всякую неудачу, посетившую то или другое искреннее и серьезно продуманное и исполненное дело в области театра и, конечно, с гордой радостью за наш революционный театр приветствую каждый успех от небольшого до самого крупного.

Камерный театр — это в некоторой степени больное место для меня. С одной стороны, я проникнут глубочайшим уважением к великолепной энергии его руководителя. Я знаю, что при всей спорности принципов, которые были положены в основу работы Камерного театра, его поездки за границу принесли нам только честь и постольку, поскольку нашли восторженных поклонников и постольку, поскольку вызвали злобный шум ни в коем случае не имевший бы место, если бы враги и Камерного театра и наши не сознавали исключительной крепости этого явления.

Но вместе с тем, я самым резким образом расходился с основами театра и, признавая, что на путях, которые он себе избрал, он достиг значительных результатов, самые пути считал неправильными.

Театр Таирова был, во-первых, глубоко эстетическим театром.

Не в том дело, чтобы я отрицал эстетизм — эта игра в базаровское плебейство должна быть давным-давно отброшена или предоставлена в исключительное пользование тов. Чужака, — но театр по преимуществу, эстетический, т.-е. целиком формальный, конечно, как нельзя меньше подходил к нашему суровому и полному содержанием времени.

В простой и монументальной постановке «Федры», при хорошем брюсовком подходе к Расину, послышались ноты подлинной трагедии, проблеснул луч надежды на какое-то будущее для театра.

Никто не отрицает также несомненной удачности и шипучей веселости «Жирофле-Жирофля», однако, в обоих спектаклях было еще много эстетического, и казалось, что перевес для самого театра лежит в изяществе оформления и только. Театр сознал, однако, что, несмотря на эти отдельные успехи, ему невозможно продолжать развиваться по линии так называемого нео-реализма в нашей среде.

 

Если бы театр Таирова и Коонен был перенесен в Западную Европу, он бы, вероятно, постепенно нашел известную публику, по крайней мере, на некоторое время, ибо Европа держится чрезвычайно долго на мумифицировании старья и любит вместе с тем модничать и менять разные наряды модерн. Новшества в Европе живут недолго и сменяются другими, более крикливыми, но изобретательность Европы подточена и с этой точки зрения театр Таирова может быть воспринят буржуазной публикой, как очень пикантная новинка. Его успех может быть более длительным, чем другие трюки.

Но наш Камерный театр вовсе не рассматривал свой эстетический нео-реализм, как трюк и моду, это был всегда серьезный театр, в начале своего пути даже подвижнический. Здесь приносили в жертву свою энергию и свое здоровье идола чистого актерского искусства.

Но эти пути Европы и Америки с может быть шумным, но эфемерным успехом, не привлекали театр, и несмотря на то, что, казалось, будто новая растущая у нас публика без симпатии относится к театру, унаследованному от эстетически: устремлений передовой части буржуазии руководители театра чувствовали, что великолепной весне нашей пролетарской культуры, они могут сыграть, если угадают какую-нибудь правильную линию, роль социально историческую, бесконечно более ценную, чем роль, хотя и очень одобряемых, развлекателей западной буржуа.

Принцип, который Таиров провозгласил, как окончательный, для своего театра, а именно принцип трагедии, с одной стороны, и фарса, с другой, при этом резко подчеркнутых, чрезвычайно рельефны: в то же время упрощенных методов к выразительности, был очень обнадеживающим. Может быть, это не единственный путь развития революционного театра, но это один из верных путей. Однако, вступив на эту дорогу, театр дал нам слабую постановку «Грозы». Слабее всего в «Грозе» было то, что она была эмульсией; это не был раствор, или химическое соединение, а какая-то взболтанная смесь реализма Малого театра с кусочками модернизма. Дальше последовала «Иоанна».

Несмотря на все возражения и на восторженные суждения некоторых европейских критиков, я должен сказать, что считаю эту пьесу Шоу очень плохой и скучной, в сущности, это длинный парадоксальный памфлет, основная мысль которого довольно слаба и сбивчива, в чем может убедиться всякий, кто вникнет хорошенько в огромное предисловие Шоу к этой драме. К тому же, драма была совершенно испорчена в Камерном театре.

В то время, как Шоу стремился к относительному оправданию осудивших Иоанну церковников и, вообще, написал некоторый переутонченный трактат по переоценке исторических фактов и сил, Камерный театр, памятуя свое обещание о социальной и революционной драме, огрубил, опростил и даже вывихнул все эти намерения Шоу. Карикатурные священники к удивлению публики вдруг говорили глубокомысленные и подчас благородные речи и т. д. Карикатура над всяким шагом была не там, где ее хотел Шоу, и в общем и целом получился спектакль, в котором чувствовалась идейная подкладка, который надо было понять, но в котором подкладка эта была запутана и продырявлена и который понять было невозможно.

Конечно, это не значит, чтобы постановка лишена была достоинств. Наоборот, переход от некоторого нео-рококо, которым раньше увлекался театр, к чрезвычайной простоте линий, переход, так сказать, к художественной скупости, был явно заметен и приятен. Я слышал от людей, не без любви относящихся к театру Таирова, что театр этот оказался не в состоянии пойти по новому пути при всем добром желании, что он в некоторой степени потерпел крах, и что жизнь фактически устранит его, как увядающий. Я же лично доказывал, что первые неудачные опыты отнюдь не могут быть признаны решающими, и что вина социальной идейной неудачи Иоанны лежит в плохом выборе пьесы и разных операциях, которым пьеса была подвергнута, как со стороны театральной цензуры, так и со стороны режиссуры.

Понятно поэтому, с какой радостью приветствую я новый спектакль «Косма- тую обезьяну» (я совершенно миную «Кукироль», так как я не видел его). Этот спектакль является, безусловно, чрезвычайно удачным.

Прежде всего, общее впечатление сильное, из театра вы уходите потрясенными.

Второе-это то, что найдены новые линии, новые ритмы. Кстати сказать, то, что особенно интересно в постановке, близко как раз к художественным исканиям крупнейших передовиков живописи в Европе, передовиков довольно изолированных и сравнительно мало признанных там, но могущих стать учителями у нас, я говорю о Диксе и Мазереле. Наконец, — и это, может быть, самое важное, несмотря на некоторые недостатки самой пьесы, — она социально ценна и именно театрам, как таковым; она приближается к идеалу подлинной, законченной, безукоризненной социальной трагедии.

Главный недостаток пьесы формальный: она, к сожалению, экспрессионистская пьеса. У нас таких пьес шло не очень много, но, надеюсь, что их будет итти еще меньше. Этот тип пьесы не лежит, по-моему, на большой дороге развития нашего театра.

Первые три картины обещают очень много. Кажется, что мы будем иметь дело с настоящей социальной драмой, т.-е. с некоторым захватывающим сюжетом, который будет тесно сплетен с социальным фоном, поясняя и выражая его. После первых трех картин публика предполагает, что дается реальная драматическая борьба Янка с дочерью капиталиста, что будут прямые перипетии, которые должны привести либо к победе той или другой стороны, либо к гибели той или другой стороны, или, может быть, к гибели обоих.

Эксцентрическая барышня Азята не только как истерическая мисс, в ней, как будто показаны какие-то проблески дерзости, с одной стороны, и тяга к тому классу, из которого вышел ее дед, с другой. Чрезвычайно сложный клубок чувств показан в груди самой косматой обезьяны. Оскорбление, которое он прочел в глазах гостьи, тысячекратно усугубляется тем, что она произвела на него сильное сексуальное этом низовом стихийном типе и какой-то порыв к изяществу и красоте, и глубочайшее уязвление собственного достоинства, и гнев за весь свой класс, смесь неосознанной любви и ненависти. Мы думали, что на этой почве произойдут [новые конфликты, произойдет — мы не боимся сказать этого — роман. Чрезвычайно глупо бояться романа и думать, что в нем есть что то, чуть ли не анти-марксистское. Роман становится пошлым тогда, когда он берется под соусом психологического кропания или сексуального блудословия. Но в тех случаях, когда роман удается взять, как фокус социальных противоречий, он, конечно, является великолепным методом сделать вещь совсем активной, социальное положение одновременно конкретным и захватывающим широкие массы. Еще много времени пройдет, пока, скажем, чисто социальный фильм сможет также захватывать широкие массы, как социальный роман, вплетающий в один жгут личные переживания и общественные моменты. Я поэтому нисколько не посчитал бы недостатком, а, напротив признал бы огромным достоинством «Косматой Обезьяны», если бы она пошла дальше по пути трагедии, или, скажем, мелодрамы, но она свернула на экспрессионистскую линию, т.-е. она превратилась в длинный монолог Янка, которого драматург ведет через всякого рода впечатления (этот прием знаком нам по многочисленным пьесам немецких экспрессионистов, в особенности Кайзера: вспомним хотя бы «От утра до полуночи»). Герой на улице, — монолог с некоторым почти не говорящим антуражем, герой в тюрьме, — также монолог, герой среди организованных рабочих, и, герой в зоологическом саду, — монолог. В этом сказывается субъективистский уклон со временной европейской интеллигенции в ее лучших типах. Им не хватает эпики повествования, лепки положения. Они слишком ушли в себя, поэтому их драмы лиричны. За центральным героем всегда чувствуется, автор, который торопится изложить свое переживание и для этого переносит срой рупор, каким является главное действующее лицо в ту или другую подходящую среду. Серия монологов в равных декорациях и с разными фигурантами, вот что типично для трех четвертей экспрессионистских драм. Но, конечно, в этом, в сущности, плохом и скучноватом жанре надо различать вещи плохие и скучные, и вещи, которые, преодолевая несовершенство и нетеатральность формы, все же представляют собою крупные поэтические произведения.

«Косматая Обезьяна» принадлежит именно ко вторым. Хорошо то, что основной ее герой, эволюционирующий по тем же правилам, как, скажем Кассир, у Кайзера, сделан из совсем другого теста. Как он эволюционирует в начале — это радующийся своему труду стихийный силач; затем это человек, в котором любовь и ненависть мучительно будят первые проблески критической мысли. Всякий дальнейший шаг есть дальнейшее развитие напряжения его гнева. Вы чувствуете, что при известных условиях, эти рабы из пароходной преисподней расширяют и начинают давить на стенки общественного котла силой, угрожающей взрывом. Рост взрывчатости силы гнева темных рабочих, внезапно разбуженных, вот что такое эволюция Янка. Не такая большая беда, что взрыва не получается, что, наоборот, погибает, не найдя себе никакого выхода, взбунтовавшаяся единица. Для Америки это реалистично, и в этом реализме есть свой ужас и своя полезность. Для нас эта пьеса говорит, во-первых, о колоссальной потенциальной революционности, именно низового пролетариата, а, во-вторых, об огромной прочности стенок социального котла в Америки. Это последнее обстоятельство не может погрузить нас в пессимизм, но оно лишний раз вызывает в нас самих приступ симпатического негодования, и это очень хорошо. Тем не менее пьеса, сведенная исключительно, так сказать, к траектории подъема и падения настроения героя, не есть настоящая театральная пьеса.

Конечно, одной из причин успеха явилось то, что в молодом артисте Ценине театр нашел совершенно подходящую фигуру. Голос, физика, внутренняя убежденность, все это, сливаясь вместе, делало фигуру Янка чрезвычайно симпатичной, импонирующей, трудно забываемой. Никакого особенного искусства артист при этом не показал — я думаю, что здесь не много было от прежней таировской школы, — но он показал много искренности, что при условии технически вполне приемлемого исполнения дало эффект драматически чрезвычайно сильный.

Однако, это далеко не псе. При помощи художников Стенбергов главным фактором большого художественного успеха был все-таки не актер, а режиссер. Самым новым и интересным в этом спектакле были некоторые стороны его сценического оформления. Естественно, что мы в России уже неоднократно видели всякие попытки изобразить не только танцы труда, но и танцы машины. Однако, еще никому не удавалось дать такой скульптурный и металлический ритм движений и звуков, какие развернуты Таировым в 1, 3 и 4 картинах пьесы. Было бы праздной болтовней распространяться здесь по поводу того, что это не эстетика, не искусство. Это самое настоящее искусство и самая настоящая эстетика, но они действительно пролетарские. Они пролетарские потому, что все элементы в них пролетарские, и могучие тела, и утомленные тела, и великолепная размеренность коллективной работы, и музыка машин, и все эти беседы, в которых вы все время чувствуете больше коллектив, чем человека. Эти взрывы веселости, гнева, усталости, радости труда — все это чисто пролетарская действительность от завода, т.-е. от главного определителя пролетарского быта. Наверное, в этом отношении театр пойдет еще дальше, но вместе с Таировым он сделал большой шаг вперед.

Многие говорят, что без Мейерхольда это было бы невозможно. Такого рода идейное сотрудничество в растущем у нас революционном театре, вещь естественная, и все же Таиров в рабочих сценах «Косматой Обезьяны» сделал новый интересный шаг. Однако, не менее интересно и изображение, которое дает Таиров, буржуазии. Я уверен, что он не смог бы дать его, если бы не ездил несколько раз в Европу. И, может быть, публика, которая не без интереса смотрела на эту карикатуру, на правящий класс, не вполне поняла ее правдивость. Я сам только 2-3 дня тому назад вернулся из-за границы и именно правдивость, именно глубочайший реализм изображения меня поразил. Кое-кому может показаться искусственным этот маршеобразный фокстрот, эта прыгающая механическая походка женских и мужских манекенов, эти неподвижные маски, бессмысленно хорошенькие у женщин, кривые, со следами всяких пороков, у расслабленных мужчин. Но на самом деле это действительно так. Конечно, не то, чтобы это была копия, но это доминирующие черты, которые вас поражают. Нигде, конечно, новый, послевоенный буржуазный мир не открывает себя так, как в нынешних dancing-room. Мне приходилось со стороны наблюдать то, что там происходит. Эти мертвые, деревянные ритмы джаз-банда и в то же время какое то тоскливое гудение саксофонов, это дрыганье и дерганье, какая то непристойная судорога огромной толпы людей, из которых ни один не улыбается, прямо ужасны. Женщины густо мажутся, в особенности румянятся, и лица их совершенно маскообразные. Можно подумать, что и те и другие наняты по часам, чтобы месить ногами какое-то тесто. Они как будто работают, незаметно увлечения друг другом и ни малейшего следа радости. Костюмы, как мужские, так и женские сведены почти к единству мундира: все, как один. И всем делом дирижирует поистине какой-то обезьяноподобный негр. По его знаку все это танцующее и прыгающее стадо останавливается или вновь, как заведенный механизм, пускается дрыгать ногами и двигаться по паркету.

И, когда вы, присмотрясь к этому последнему балу капиталистического сатаны, выходите потом на улицу, то вы повсюду видите куски этой же сущности нынешнего времени. Душа вырвана из этих людей. В них нет уверенности в завтрашнем дне. Колоссально увеличилось количество просто прозябающих и при этом прозябающих чувственно. Фокстрот сидит у них в нервах и мускулах. Нельзя не вспомнить всю манеру Диксовского подхода к бичующему живописному анализу нашего времени, когда смотришь на пятую картину «Косматой Обезьяны» в Таировском исполнении. Это действительность жестокая и правдивая, я бы сказал, до гениальности.

Вся планировка сцены в трюме, и насыщенная тоска и ужас разговора человеческой обезьяны с настоящей гориллой не позволяют пьесе упасть и дальше; и

только может быть сцена в профсоюзе расхолаживает. Уже даже политически здесь происходит некоторое биение, ибо сочувствие автора целиком на стороне обреченного на крах инстинктивного рабочего анархиста; есть желание изобразить чем-то мертвым, пустым передовое рабочее движение Америки. Если бы делошло о профсоюзе Гомперса и его наследниках, этого неприятного биения не было бы, но есть организация, подающая надежды. Правда ничего особенно плохого о ней не сказано, но я уверен, что каждый в публике, зная, что наш коммунизм стоит как раз посередине, нося в себе подлинную революционную взрывчатость, но вместе с тем и высокую оценку организации, не может отчетливо ориентироваться в своих мыслях, смотря на эту сцену. С другой стороны, драматически и чисто театрально она не может быть оформлена с такой же остротой, как остальные картины. Чтобы быть исчерпывающим, скажу еще, что 2-я картина поставлена весьма недурно, но в ней есть много от «Бубуса». Вообще, конечно, наши крупные режиссеры помогают друг другу. Говорить здесь о каком-то плагиате было бы просто смешно и дико. Но если «Бубус» музыкальным сопровождением диалога, —что, впрочем, не новинка для Камерного Театра, — и общим своим стремлением к тонко наблюденной социальной карикатуре (в том числе механизация движения) может дать благоприятный толчок Таирову в других сценах, то здесь этот вообще не очень интересный разговор двух дам, решено было сделать как будто интереснее путем большого напряжения тона, замедленности речи и т.д.

Как бы то ни было, но в конце концов мы имеем в Камерном Театре настоящий, большой потрясающий художественный спектакль, с огромным социальным зарядом. Я думаю, что он должен иметь широкой публики весьма большо 'успех, правда, публика Москвы делится приблизительно на две половины: на довольно многочисленную, но, конечно, не платежеспособную революционную публику и на обывательские ее элементы. Мы уже видели, как некоторые пьесы оказываются обеспеченными неистовым успехом, буду произношение каждого стиха, по-прежнему образ сочетает трагедийные переживания с комедийной формой. И хоть нет той физической мощи, которая прежде пьесами чисто обывательскими. Мы видели, как некоторые пьесы так сказать, застревают между двумя публиками, являясь для обывательской части слишком «партийными», как они выражаются, а для партийной — неудовлетворительными по недостаточному совпадению с привычным путем мышления. Мы, к сожалению, редко видели такие пьесы, которые будучи художественными и представляя собою прямое отрицание обывательского театра, были бы поддержаны и спасены нашей публикой. Она для этого еще. может быть слаба. Но все же некоторый успех первой пьесы Белоцерковского «Эхо» в значительной степени был именно такой (новой пьесы его «Шторм» я еще не видел).

Спектакль Камерного театра имеет большие шансы привлечь все симпатии левой половины публики и вместе с тем заставить правую половину увлечься новизной формы и общим острым тонусом пьесы.

Во всяком случае я с радостью констатирую победу Камерного Театра. Еще один, два таких спектакля и никаких споров о месте этого театра в нашей театральной системе мы больше не услышим.