Елена Алдашева про последний показ «Свифта» Евгения Писарева
Пока театральная Москва продолжает обсуждать одну из самых громких и, бесспорно, важных премьер конца сезона — «Кабаре», поставленное Евгением Писаревым в Театре Наций, — сравнительно тихо завершил жизнь другой писаревский спектакль — «Дом, который построил Свифт» в Театре имени Пушкина. Уход одной работы почти одновременно с появлением другой ощущается как смена времён: вышедший шесть лет назад «Свифт» был «пробой воздуха» совсем другого климата. В сегодняшней атмосфере звуки громче, слова резче и короче, а оптимизма меньше, так что место бродячей труппы впору занять артистам кабаре. «Конец прекрасной эпохи», которая прекрасной и не была.
Пьеса Горина «Дом, который построил Свифт» написана в 1980-м году — во время вполне утвердившегося застоя, после начала Афганской войны и в ту пору, когда никто уже не «реагирует на намёки и подтексты <…> Все всё давно понимают, и уже ничто никому не смешно». Сила этого текста — в соединении чисто художественного (поэтического, фантасмагорического, театрального и метафорического), виртуозно и сложно сочинённого пласта, с почти обескураживающе публицистическим. Последний остроумен, точен и не впадает в крайности сиюминутной актуальности: ему не грозит вызвать чувство неловкости или устареть до нового витка повторения ошибок, как часто бывает с текстами очень злободневными и тем более «правдорубскими». Двойственность свою текст Горина заимствует от вдохновителя и героя — Свифта. Но беда в том, что сложность и горечь пьесы, очевидно, привели её — вслед за Свифтом — в точку, где «спроси у читателей, что такое гуигнгнмы, Глаббдобдриб… Бробдингнег? Половина не слышала, половина не слышала и не выговорит…». Сценической истории у текста почти нет. Фильм Марка Захарова — на мой взгляд, самый тонкий, прекрасный и трагический из всего «популярного блока» его картин — массового успеха других работ не обрёл: показательно, что даже рейтинг на «Кинопоиске» у «Свифта» из них самый низкий (и лишь чуть выше, кстати, — у «Убить Дракона»). Спектакль Писарева в Пушкинском театре тоже предсказуемо не стал репертуарным хитом. Но это очень важная работа.
Премьера 2016 года — по сути, первый «серьёзный» спектакль Писарева. Может быть, в каком-то смысле пока и последний: во всяком случае, всегда с уважением относящийся к зрителям и не делящий их на «уровни элитарности» режиссёр здесь менее, чем где-либо, озабочен зрелищностью, увлекательностью и развлекательностью. Серо-серебристая меланхолическая гамма, стильная скупость холодных красок в сценографии Зиновия Марголина и костюмах Марии Даниловой. Пространство европейского церковного купола, он же двухэтажная обсерватория или опустевший зимний сад, где найдётся место теневому театру, а за время антракта «перебьют» все стёкла — опрокинутая полусфера, для лилипутов — чайная чашка. Сдержанность «разговорного» спектакля, графичность мизансцен, вообще удивительный для почти-сказки и очень-театра минимализм. Но театр как стихия, обычно любимая Писаревым всепобеждающая игра, комедия с переодеваниями и притворством, здесь внезапно отходит на второй, если не третий, план. Фильм Захарова был апологией актёрства. Писарев рассматривает театр как метафору жизни и одновременно как её противоположность. Потом он будет возвращаться к этой теме в более «зрительских» работах, прежде всего, в «Кинастоне», но с более оптимистичными выводами. Можно без конца репетировать собственную смерть, можно даже невероятно талантливо её сыграть — но нельзя быть к ней готовым и нельзя ручаться за успех у публики.
В 2016 году текст Горина звучал актуально. Слова о молчании и эмиграции, социальных волнениях и немых призывах к восстанию, гордости за былые победы и отсутствии героев, об эскапизме и убийстве равнодушием — всё это в обличье «костюмной драмы» было довольно необычным явлением. Что-то казалось странным — например, и в теме, и в форме самой пьесы были узнаваемые, характерно-позднесоветские приёмы «эзопова языка». Точнее, невозможность его преодолеть: Горин говорит прямо (ведь «все всё давно понимают»), но в стиль речи, в способ думать уже въелось «эзопово» — не вытравить. Это тоже становится объектом авторской рефлексии. Потом, уже после начала «театрального дела», многое в спектакле зазвучало по-новому и перестало быть странным, став попросту страшным. Сейчас, в июне 2022-го, едва ли не всё казалось жутким, а «далёких от жизни» реплик не осталось почти совсем. Зрители здесь всё-таки превращены в «горожан», в ту публику, которая антагонистична художнику, — на зал, не на «горинскую» массовку кивнут со сцены на страшных словах: «Он нанял актёров, чтобы те несли людям его мысли: власти оказались хитрей — они наняли зрителей!» (теперь мы знаем, что такое возможно и буквально, к сожалению). Но веры в человека в «Свифте» всё равно чуть больше, чем находишь сегодня в себе за пределами театра.
Это очень актёрский и потому вызывающе неудобный спектакль — артисты существуют сдержанно, «на крупном плане» посреди большой сцены или в ансамбле: зрителю нужно делать некоторое усилие, чтобы разглядеть каждого. Здесь много штрихов и «лессировок»: как молчит Свифт — Андрей Заводюк, как следит за происходящим Доктор Симпсон — Антон Феоктистов, как они оба сочиняют воспоминания Доктора о смерти Свифта, артикулируя текст одновременно: один вслух, второй одними губами… Здесь вообще много интересных и тонких актёрских работ и отдельных сцен. Но есть две эмоционально, как мне кажется, главные. Одна — монолог великана Глюма, которого на последнем показе играл Игорь Хрипунов (премьеру выпускал Григорий Сиятвинда). В начале 2010-х, ещё до «Свифта», Хрипунов в спектаклях Серебренникова, Богомолова и даже того же Писарева сыграл очень важные темы, соединяя метания «маленького человека» ХХ века с нервом времени. В тех работах возникало «короткое замыкание» очень конкретного актёрского-человеческого присутствия со вчерашним (казалось) днём, а в персонажах застенчивость перед жизнью смешивалась с безоглядным отчаянием. В роли «опустившегося до уровня сограждан» великана, монологе робко улыбающегося пьяницы, Хрипунов новыми красками и с нового ракурса показывает то, что не все рассмотрели в прежних его работах. «Будете хвастать в пивных прошлыми победами…» — упрекает Глюм современников по «безгеройному времени», мечтая «повториться как великан» хотя бы в смерти.
Но Глюм — ещё и артист, истекающий клюквенным соком. И этой сцене противопоставлена другая, где прольётся уже настоящая кровь. Сцена о силе искусства — или жизни: Свифт считает, что это синонимы и относиться к ним надо одинаково. Писарев, судя по всему, считает иначе, но верит, что одно может помочь другому — и согласен в том, что «доиграть или дожить надо достойно». Первый акт заканчивается сценой у серого занавеса-стены с узеньким окошком — арестованные актёры тихо поют за решёткой, а два охранника-констебля, рыжий и чёрный, стерегут их. Рыжий заводит разговор с тем, который зовёт себя Некто и якобы живёт несколько тысяч лет. Тот предлагает ему вспомнить прежние воплощения и убеждает Рыжего в большем, чем сам ожидал. Обнаружив, что во всех других жизнях он так же «тупо стерёг замки тюрьмы», дрожащим голосом Рыжий спрашивает, знает ли Некто, где он был в 33-м году. «Нет, это не вы сторожили иерусалимскую тюрьму в день распятия! — Но почему я тогда это помню?». Решив что-то изменить и спасти невинных, Рыжий выпускает актёров на свободу и погибает — причём в спектакле выстрел прозвучит за занавесом, а вот смерть случится на глазах у зрителей. Историческая вина, ответственность — общая и личная, — в этом сюжете становятся клокочуще-невыносимой, зримой частной историей. Как странно было стерегущему арестантов констеблю «учиться вспоминать» и видеть прошлые воплощения, так странно и тебе идентифицироваться с ним — его ужасом, его болью. Растревоженная совесть и разбуженная рефлексия человека, от которого не ждёшь ничего подобного, но податливого к чарам искусства и актёрскому гипнозу (Некто и пассы руками делает), — поразительная трагедия, превосходящая даже драму Свифта. И полной гибели всерьёз зааплодируют, очевидно, не «горожане», а те самые артисты.
Играют этот пронзительный эпизод Александр Матросов (констебль) и Александр Дмитриев (Некто). И сейчас, очевидно, — уже с памятью других своих ролей и другого взаимодействия в недавней премьере, «Костике» Дмитрия Крымова. Эпилог в линейном времени (хотя в театре время нелинейное): спустя пять лет Некто станет Костиком, констебль — Тригориным, оба будут артистами нового мира, где приняты «Основы культурной политики», а со сцены поют патриотический блатняк или что-нибудь в том же духе. У крымовского Костика монолог — взятая уже из реальной жизни речь в суде, и она способна заменить все спектакли. Недаром «спокойно и жутко» звучит фраза, брошенная этим Треплевым без надрыва, сухо и просто: «Мой дядя считает, что без театра нельзя… Да можно. Ещё как можно». Это интонация уже нового времени, «пост-Свифта», эры нанятых зрителей и горячечных танцев на краю катастрофы. Того времени, когда тоже бьют окна, но уже не сатирикам в знак уважения: «Кабаре» Писарева также заканчивается перебитыми стёклами. И те, кто бросает камни в этом экспрессионистски перекошенном, а не в том барочно-купольном мире, убеждены: “Tomorrow belongs to me”. Хотя как знать — возможно, на самом деле и в таком tomorrow есть место каким-нибудь новым Рыжим констеблям…