Top.Mail.Ru
Эффект сепии | СМИ о Московском драматическом театре

Премьера в театре Пушкина была подарком на день рождения автора: 29 января Антон Павлович Чехов отметил 155–летний юбилей. В этот день режиссер Мирзоев опубликовал на своей странице в Facebook поэтическое посвящение «Вишневому саду», которое при ближайшем рассмотрении оказалось режиссерской экспликацией спектакля.

Пьеса «Вишневый сад» — это распад,
реплики невпопад,
очень компактный ад;
если его территорию
разбить на делянки,
будет эффект обманки:
вроде бы все объемное и живое,
слева облако кружевное,
лепестки сыплются на лицо,
Анна увлечена подлецом,
Петя душит ее в объятьях,
расстегнув голубое платье.

Другие берега

Мирзоев сочинил свой спектакль так же весело, как эти стихи: если это комедия, то абсолютно черная. Точнее — коричневая. Стилизованная под старое надрывное кино с помощью эффекта сепии, которым пользуются фотографы и операторы для создания ретро-стиля. Художники Александр Лисянский и Алла Коженкова сумели воспроизвести на сцене этот эффект старинной фотографии: серо-коричневые тона декораций и костюмов, мутный желтый свет (лунный), шарящий по лицам, потертые кожанки и чемоданы…

Ритм спектакля — неровный, прерывистый, словно дыхание тяжело больного. В углу сцены три музыканта, живой звук, шлягеры модного кабаре на разных языках — как таперы в синематографе начала прошлого века они сопровождают действие, заставляя актеров то лихо отплясывать что-то испанское, то заламывать руки в жестком изгибе, то расползаться в шпагате. Кажется, что герои не исчезают со сцены — все время существуют вместе, то рассыпаясь как разбитые бусы, то скатываясь вновь, прижимаясь друг к другу. Их то толпа — многоголосая, галдящая, пузырящаяся; то жалкая кучка — испуганная, тихая, немая. Из этой суеты одинаковых серых человечков выталкивается то один, то другой — на секунду, чтобы сказать что-то важное, вдохнуть полной грудью и через мгновенье нырнуть обратно, в толщу серых тел, как в мутную реку Стикс.

Вот мелькнула огненно-рыжая грива Шарлотты (Вера Воронкова): клоунский грим, пронзительный голос коверного, нелепые галифе, галстук-удавка. Шарлотта, как паромщик, как местный Харон, таскает души героев с берега на берег, вылавливает их из воды, не дает захлебнуться, приводит в чувство их обескровленные тела. Айн-цвай-драй! — и с неба падают капельницы с кровью. Айн-цвай-драй! — иглы мягко входят в вены. Тела словно зависают в воздухе, медленно раскачиваясь в сомнамбулическом сне. Их оживляют? Их умерщвляют? Азазелло поил Маргариту и Мастера смертельным вином, чтобы вернуть их к жизни. Шарлотта выкачивает из героев кровь, чтобы дать дышать. Это невыносимое чувство мучительного удушья почти физически передается в зал.

Здесь все немножечко придушенные, захлебнувшиеся, как мальчик Гриша из далекого, светлого, юного прошлого. Потому и белобрысый мальчик в матроске, словно заблудившийся царевич из мирзоевского же «Бориса Годунова», выглядит мрачной шуткой, а не пошлостью. И натянутая до дрожания веревка на тяжелых гигантских качелях — кажется, вот-вот оборвется. И веревка, что болтается на шее у Раневской, — кажется, вот-вот затянется, не даст договорить классического монолога. «Переулочек, переул… горло петелькой затянул».

Гуляем по буфету

Многоуважаемый шкаф — это помост на сцене. Внезапно в этой странной инкрустированной поверхности узнаются дверцы, полки, узоры, стеклянные окошечки упавшего навзничь старинного буфета. «Облако, похожее на рояль», — вот и крышка от рояля встает дыбом прямо из пола, выдирается как сломанная половица. Это звук лопнувшей струны, который мы увидели, а не услышали. Еще увидели, как кушают вишню — спелые вымытые ягоды прыгают в ладонях, алеют в серо-коричневом воздухе, как флаг у Эйзенштейна. Публика украдкой сглатывает слюну. Еще видели, как пьют кофе: дребезжащие чашечки, в которых плещется обжигающий черный напиток, разносит поджарый Фирс в валенках (Михаил Жигалов), и кажется, что кофейный аромат разносится по залу.

Потом будет пляжная вечеринка. Купальные полосатые костюмы, водка в пластиковых стаканчиках, веселые заплывы под музыку, никаких уединений — все вместе, только вместе. И грандиозное дефиле под раскаты Kasabian — похоже на упоротый танец зомби, кордебалета мертвецов Майкла Джексона из кладбищенского «Триллера». «Фирс чертей созывает на ужин, гаснет свет», — так и сказано в поэтической режиссерской экспликации Владимира Мирзоева.

Раневская — Виктория Исакова, настоящая театральная звезда. Актеры обыкновенно прощаются со своими отыгранными ролями, снимая их с себя как луковичную шелуху. Исакова — другая. Свои роли она наматывает на кулак, как кишки, и тащит за собой из драмы в драму. Может, поэтому ее героини словно сшиты из разных жизней, из разных эпох, из разных лоскутков и пуговиц — как любимый мишка из детской, с заштопанным ухом и разными глазами. Ее Раневская — сестра Цветаевой, только что вдохновенно сыгранной актрисой в фильме «Зеркала». Она босая, в бесформенном платье, простоволосая, с блуждающей улыбкой, — в толпе танцующих где-то сбоку. И так хочет попасть в такт, и всегда чуть запаздывает. И нет никаких порванных телеграмм — потому что, может, и не было никаких телеграмм? И никакой Ментоны не было? Может, она просто сорвалась с петли на каком-то чердаке и теперь бродит вдоль берега и зовет: «Гриша! Мой мальчик!» И царапает горло, и хрипит. А Фирсу сослепу кажется, что она смеется. И он смеется невпопад. Раневская — такая же рыжая как Шарлотта. И тоже не знает, «кто я, откуда». Когда она смотрит на окружающих людей — они превращаются в гудящие пятна, без лиц, без облика. Призрак видит призраков.

Сестра моя смерть

Гаев (Максим Виторган) — плаксив, инфантилен и чем-то неуловимо похож на сестру. Лопахин (Александр Петров) — молод, азартен, циничен и тщеславен. Впрочем, это только кажется, что каждый наделен индивидуальным набором качеств, это оптический обман. Вот они трясутся на стульчиках, выстроенных рядами друг за дружкой — так, словно несутся на бешеных американских горках и визжат на поворотах как обезумевшие коты. Вжик! Вжик! Ааааааа! — «Вишневый сад продан!» Вжик! Вжик! Аааааа! — «Мама, ты плачешь?»

Никакой новой жизни, конечно, не будет. И не будет ни вокзала, ни Парижа.

Она плутает среди громоздящихся чемоданов, как среди пней, и обрывок веревки болтается на шее. Музыканты играют. Это первый Чехов Владимира Мирзоева. Жесткий, насмешливый, иррациональный. Актерам трудно. Кажется, что они не знают финала. И такое удивление в конце — неужели нас не было? Здесь нет звука топора, и ничего не рушится, а даже наоборот — стоит, не дрогнув, то ли крест, то ли мост, вросший в пол, в землю, как надгробие.

Этот «Вишневый сад» — как цветаевская «Поэма конца»: «Последний мост. Руки не отдам, не выну! Последний мост. Последняя мостовина».